Это случилось совершенно обычным днем, который часть делегатов проводили с членами Нобелевского комитета. Думаю, на самом деле им хотелось встретиться с сенатором Хартманном. Несмотря на то что его попытка договориться с Hyp аль-Аллой в Сирии закончилась насилием, в ней вполне справедливо увидели именно то, чем она и являлась, — искренний и мужественный шаг к миру и пониманию, который, по моему мнению, делает его серьезным претендентом на получение в следующем году Нобелевской премии мира.

Как бы там ни было, на встречу вместе с Грегом отправились еще несколько делегатов. Один из наших хозяев, как выяснилось, состоял секретарем графа Фольке Бернадотта, когда тот заключал Иерусалимский мир, и, как ни печально, был рядом с графом, когда два года спустя его застрелили израильские экстремисты. Он рассказал несколько очаровательных историй о Бернадотте, перед которым явно преклонялся, и показал нам кое-какие реликвии, которые сохранил на память о тех тяжелых переговорах. Среди записей, протоколов и черновиков был и фотоальбом.

Я мельком взглянул на пару фотографий и передал альбом дальше, как сделали большинство моих коллег до меня. Доктор Тахион, который сидел рядом со мной на диване со скучающим видом, от нечего делать принялся рассеянно листать его. Почти на всех фотографиях был запечатлен Бернадотт: в кругу своей делегации, с Давидом Бен-Гурионом, с королем Фейсалом. Кроме того, в альбоме хранились снимки разнообразных помощников, включая и нашего хозяина, в менее официальной обстановке — во время обмена рукопожатиями с израильскими солдатами, за обедом в шатре бедуинов и так далее. Короче, ничего особенного. Пожалуй, больше всего меня поразила фотография, на которой был запечатлен Бернадотт в окружении «Наср», организации порт-саидских тузов, которые столь драматически переломили ход битвы, присоединившись к легендарному иорданскому Арабскому легиону.

В центре сидят Бернадотт и Хоф, с ног до головы одетый в черное, словно дух смерти, — окруженные молодыми тузами. Как ни парадоксально, из всех запечатленных на фотографии сейчас в живых осталось всего трое, и среди них — нестареющий Хоф. Даже в необъявленной войне бывают убитые.

Но внимание Тахиона привлекла не эта фотография, а совершенно другой, очень неофициальный снимок, сделанный, очевидно, в каком-то гостиничном номере, — Бернадотт с членами делегации были сняты за столом, заваленным бумагами. С краю в объектив попал какой-то молодой мужчина, которого я не видел ни на одной из предыдущих фотографий, — худощавый, темноволосый, с пылким взглядом и обаятельной улыбкой. Он наливал в чашку кофе. Ничего примечательного, но Тахион почему-то долго смотрел на этот снимок, а потом подозвал нашего хозяина и, понизив голос, спросил:

— Прошу прощения, мне было бы очень интересно узнать, помните ли вы этого человека? — Tax показал на фотографию, — Он был членом вашей делегации? Наш шведский друг склонился над альбомом, вгляделся в снимок и усмехнулся.

— Ах, этот? — сказал он на безупречном английском. — Он был… как же у вас называют человека, который выполняет всякие случайные поручения и мелкие дела? Я забыл.

— Мальчик на побегушках, — подсказал я.

— Да, он был кем-то вроде мальчика на побегушках. На самом деле это студент-журналист. Джошуа, вот как его звали. Джошуа… запамятовал фамилию. Он сказал, что хотел бы понаблюдать за переговорами изнутри, чтобы потом написать о них статью. Сначала Бернадотт счел эту идею совершенно бредовой и наотрез отказал, но молодой человек оказался настойчивым. В конце концов ему удалось где-то подловить графа и изложить ему свою просьбу лично, и не знаю уж каким образом, но он умудрился умаслить его. Так что официально он не был членом делегации, но с того дня и до самого конца постоянно находился при нас. Насколько я помню, толку от него было не слишком много, но он оказался таким милым молодым человеком, что все его полюбили. Не думаю, чтобы он когда-нибудь написал свою статью.

— Нет, — подтвердил Тахион. — Он ее не написал. Он был шахматистом, а не писателем. Лицо нашего хозяина просияло.

— Точно! Он беспрерывно играл, теперь я припоминаю. И неплохо играл. Вы с ним знакомы, доктор Тахион? Я часто думал, как сложилась его дальнейшая судьба.

— И я тоже, — просто и грустно отозвался Тахион. Он закрыл альбом и перевел разговор на что-то другое.

Я знаю Тахиона столько лет, что и подумать страшно. В тот вечер, снедаемый любопытством, я за ужином подсел к Джеку Брауну и задал ему несколько невинных вопросов. Я уверен, что он ничего не заподозрил, но, очевидно, был не против предаться воспоминаниям о «Четырех тузах», об их деяниях, о местах, в которых они побывали, и, что более важно, в которых их не было. По крайней мере, официально.

После этого я отправился в номер к Тахиону — он напивался в одиночестве. Доктор пригласил меня войти, мрачный, поглощенный своими воспоминаниями. Не знаю ни одного другого человека, который настолько жил бы прошлым. Я спросил его, что это за молодой человек с фотографии.

— Так, никто, — ответил такисианин. — Один мальчик, с которым я любил играть в шахматы. Не знаю, почему он решил мне солгать.

— Его звали не Джошуа, — сказал я ему, и он, похоже, опешил. Интересно, с чего он решил, что мое уродство как-то сказалось на моем уме и памяти? — Его звали Дэвид, и его не должно было там быть. «Четыре туза» никогда официально не участвовали в ближневосточных делах, а Джек Браун говорит, что к концу 1948 года дороги членов группы разошлись. Так, Браун снимался в фильмах.

— В низкопробных фильмах, — ядовито заметил Тахион.

— А тем временем, — продолжал я, — Парламентер добивался заключения мирного договора.

— Он был в отлучке два месяца. Нам с Блайз сказал, что едет в отпуск. Я помню. Мне никогда и в голову не приходило, что он в этом замешан.

Это совершенно не приходило в голову и всему остальному миру, хотя, пожалуй, должно было бы. Дэвид Герштейн не был особенно религиозен, судя по тем немногочисленным фактам, которые я о нем знал, но он был евреем и, когда порт-саидские тузы и арабские армии начали угрожать самому существованию новорожденного государства Израиль, принялся действовать самостоятельно.

Его сила служила миру, а не войне; однако не страх, не самумы и не гром среди ясного неба заставляли людей любить его и отчаянно желать угождать ему и соглашаться с ним — то были феромоны, которые делали одно присутствие туза по прозвищу Парламентер практически гарантией успеха в любых переговорах. Но те, кто знал, кто он и в чем заключаются его способности, обычно проявляли прискорбную склонность отказываться от своих соглашений, едва только Герштейн с его феромонами удалялся на сколько-нибудь значительное расстояние. Должно быть, он предусмотрел это и, учитывая, сколь высоки были ставки, решил выяснить, что получится, если его роль в процессе переговоров хранить в строжайшем секрете. Ответом ему был Иерусалимский мир.

Интересно, знал ли сам Фольке Бернадотт, кто такой на самом деле его добровольный помощник? Интересно, где Герштейн сейчас и что он думает о мире, который с таким тщанием и в такой глубокой тайне заключил? Я снова и снова возвращаюсь к словам, которые сказал в Иерусалиме Черный Пес.

Что стало бы с хрупким Иерусалимским миром, откройся миру его подоплека? Чем больше я об этом думаю, тем тверже прихожу к уверенности, что должен вырвать эти страницы из моего дневника, прежде чем отдавать его на публикацию. Если никто не догадается подпоить досточтимого доктора Тахиона, возможно, эта тайна так и останется тайной.

Интересно, решился ли он на это еще хотя бы раз? После унизительных заседаний КРААД, после тюрьмы и опалы, после его знаменитого призыва на государственную службу и еще более знаменитого исчезновения решился ли Парламентер участвовать хотя бы в одних переговорах — в мире, который не стал ничуть мудрее? Не знаю, узнаем ли мы когда-нибудь об этом.

Мне это кажется маловероятным — к моему огромному сожалению. Судя по тому, что я повидал за время нашего турне, в Гватемале и Южной Африке, в Эфиопии, Сирии и Иерусалиме, в Индии, Индонезии и Польше, сегодня Парламентер нужен миру как никогда.